9 ноября исполнилось 200 лет со дня рождения Ивана Тургенева. Все признают его классиком первого ряда, но читают и называют в числе любимых авторов редко, хотя когда-то Тургенев был самым известным и влиятельным русским писателем в Европе, а, скажем, в Японии его и по сей день любят едва ли не больше, чем в России.
О том, как это вышло, а также об особенностях тургеневского творчества и важнейших его темах рассказывает филолог Ирина Беляева.
— Как и когда вы заинтересовались творчеством Тургенева? Почему оно стало предметом ваших научных штудий?
Точную дату не назову, а вот как заинтересовалась, могу сказать: на самом деле все очень просто, дело в производственной необходимости. Я тогда только начинала преподавать, и мне нужно было читать общий курс по истории русской литературы середины XIX века студентам-русистам, где на Тургенева отводилось семь лекций (сейчас о таком можно только мечтать, потому что от былых программ, по крайней мере в педагогических университетах, мало что осталось). Перечитав на досуге сочинения Тургенева, а потом погрузившись в хорошую и в не очень хорошую литературу о нем, я поняла, что все это меня не вполне устраивает, что Тургенев как-то не укладывается в привычные представления. Мне тогда даже показалось, что писатель как-то сам по себе, а ученые и умные книжки — сами по себе, не пересекаются. Но это, конечно, не так. О Тургеневе было написано немало замечательного. Просто у каждого времени свое зрение.
Могу сказать, правда, что случайного в моем желании присмотреться к текстам Тургенева, все же не было. Дело в том, что еще в университетские годы у нас в Лермонтовском спецсеминаре, которым руководил Николай Иванович Либан, возник вопрос, какой писатель лучше всех может рассказать иностранцу о «русской душе». С нами учился один мексиканец, убежденный, что это Достоевский. Николай Иванович же считал, что особенно иностранцам нужно Тургенева читать, чтобы вернее понять русского человека. Мне тогда показалось это умозаключение странным, поскольку о Тургеневе я думала как о самом западном из всех наших западных писателей. Однако вопрос где-то в глубине все же возник и повис — до определенного времени без ответа. Ну и вот потом уже, много позже, как отклик возникли мои статьи и книги о Тургеневе, они все в той или иной мере посвящены проблеме понимания его произведений. Я не столько как академический ученый, а именно как университетский преподаватель считаю, что это сейчас самое главное дело. Очень много вокруг его творчества сложилось того, что можно назвать мифами и стереотипами. Но это неизбежно, когда речь идет о действительно большом писателе.
— Из школьной программы мы обычно выносим примерно такую (если сильно упростить) схему: «Стихотворения в прозе» — великий и могучий русский язык; «Записки охотника» — достоверное изображение жизни простонародья; «Отцы и дети» — нигилизм и конфликт поколений. Если бы вас попросили расставить акценты иначе, то какие темы в наследии Тургенева вы выделили бы в первую очередь и почему?
Должна сказать, что это еще хорошая школьная программа, из которой можно что-то вспомнить о «Стихотворениях в прозе». Сейчас, по-моему, от Тургенева в школе остались только «Отцы и дети» и, боюсь, они присутствуют в каком-то очень усеченном варианте. «Конфликт поколений» и «нигилизм» — кажется, что мы сейчас про это знаем уж точно больше Тургенева.
Все, что вы перечислили в вопросе, на самом деле представляет собой типичный пример стереотипных представлений. Должна признать, что они складывались десятилетиями, к тому же не без оснований, поэтому с ними приходится жить в дружбе и как бы через них пробираться к другим контекстам и другому пониманию.
Вот хотя бы «великий» и «могучий» «Русский язык». Это стихотворение в прозе завершало издание «Сенилий» в журнале Михаила Стасюлевича «Вестник Европы». Во французском варианте, который готовил к изданию сам писатель, его не было. Оно только для русских. Почему? Тут могут быть разные ответы. Но мне думается, что вернее всех почувствовал тургеневские интонации в этой миниатюре Константин Бальмонт, который увидел в ней не гимн великому русскому языку и его «носителю», а молитву. Для Тургенева в русском языке были сосредоточены четыре главных качества: честность (правда), простота, свобода и сила, он об этом пишет то в статьях, то в письмах. А иной раз сожалеет, что «этих четырех качеств <…> нет в народе» и при этом добавляет, что если они есть в языке, то будут и в народе. В сущности, «Русский язык» об этом. Не случайно в нем такой странный финал: «Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!» Поэтому, конечно, это молитва — русскому языку о нас, говорящих и одновременно не говорящих на нем — на том языке, какой имел в виду Тургенев, когда писал, что Пушкин дал русскому человеку свободу, потому что подарил язык. «Русский язык» очень сокровенный текст, в сущности он не для публичного чтения, не для удовлетворения громкой гордости. Он очень смиренный и тихий, как молитва. В этом прав был Бальмонт.
«Записки охотника» — достоверное изображение жизни простонародья. Это правда. Хотя, наверное, Глеб Успенский с нами бы не согласился, он знал еще более правдивую «достоверность». Тут дело, может быть, не только в том, что мир простонародья открылся с разных сторон — в быту, в людском поведении, в природной жизни, в верованиях и суевериях, в любви и жестокости, — тут важен взгляд писателя, который хочет представить огромный пласт человеческой жизни. В этом «простонародье», между прочим, есть немало «неучтенных» сословий, потому что кто такой, например, «однодворец» Овсянников или сидящий на оброке и не желающий становиться свободным Хорь (не желает, потому что много над ним будет, как бы мы сейчас сказали, начальников, а тут понятный и неплохой в его случае помещик Полутыкин)? В этом «простонародье» и женский голос звучит — отчасти по-некрасовски, но и по-тургеневски, со звенящей ноткой невысказанной боли и тайны, что всегда отзывается у него в любовной теме, как в рассказе «Мой сосед Радилов», или в «Уездном лекаре», или в «Гамлете Щигровского уезда». В «Записках охотника» представлен и мир помещиков, но они все тоже очень и очень разные, потому что люди вообще никогда не бывают одинаковыми. Юрий Владимирович Лебедев, который написал, пожалуй, лучшую работу о «Записках охотника», справедливо отмечал, что это книга о русской жизни и о русском человеке, в которой показаны как расхождения, так и неизбежные сближения, потому что так устроена жизнь. Не случайно рассказчика и охотника так удивляет, как умирают русские люди — в рассказе «Смерть»: спокойно и тихо, словно свершают какой-то важный обряд. Это очень «толстовский» рассказ Тургенева.
— Если долго не обращаться к «Запискам охотника», то кажется, будто подобные темы не играют в них большой роли — на память приходят в основном пейзажи и бытописательство.
Должна сказать, что существует такое представление, будто Тургенева, в отличие от Достоевского или Толстого, вопросы экзистенциальные и конечные не волновали. Юлий Айхенвальд, например, считал, что Тургенев тогда «убивал» своих героев, когда не знал, что с ними делать, — чтобы как-то завершить сюжет. Но это далеко не так, и «Записки охотника» тому свидетельство. Там экзистенциальная тема — важнейшая, неслучайно уже упомянутый рассказ «Смерть» во всех почти программах «Записок» оказывался в центре как их кульминация, а рассказ «Лес и степь» завершал цикл.
«Записки охотника» — огромная книга, она о людях, об обществе, о живой и даже злободневной современности и о вечных вопросах. В ней мир прошлый и становящийся и — самое главное — разные сознания. Очень много человеческих судеб, историй, голосов. Тургенев в какой-то момент даже устал от того, что, как он писал Аксаковым, ему приходится «запихивать» огромные человеческие характеры в «маленькие скляночки» рассказа. Но ему удалось построить огромное здание «Записок». И «изображение жизни простонародья» — один из его кирпичиков.
Еще «Записки охотника» очень приятно перечитывать. Спокойно и медленно, обращая внимание на детали, нюансы. Это требует, конечно, иных скоростей, не совсем понятных нам сейчас. Но это можно сделать, по крайней мере попробовать. И тогда начинаешь постепенно понимать, почему современники считали «Записки охотника» самым главным сочинением Тургенева. Но думается, что это все же только одна из его больших книг, которые он может, если немного перефразировать Достоевского, взять с собой на последний суд. Я бы еще сюда добавила «Дворянское гнездо» — с пониманием этого романа, правда, сложилась совсем катастрофическая ситуация — и книгу «Отцы и дети».
Вот ведь тоже роман «Отцы и дети» начинался, по утверждению самого Тургенева, с того, что он шел и размышлял о смерти человека вообще, этим «человеком» вдруг оказался Базаров, и только потом сложился весь сюжет и появились другие персонажи. А мы обычно полагаем, что Базаров погибает случайно или же оттого, что Тургенев не знал, что с ним делать, якобы потому, что ему нет места в этой жизни. Логика тут другая на самом деле. И завершается роман заупокойной молитвой, это самые последние слова финала. Их считал и Александр Герцен, он сразу написал своему другу о странном для него «религиозном реквиеме» в конце произведения. Молитвенная интонация звучит у Тургенева во многих его сочинениях, на эту тему есть комментарии в академических изданиях, я ничего не придумываю. Функция любого библейского слова может быть в художественном тексте очень разной, вплоть до противоположной его прямому значению. Так вот, в романе «Отцы и дети» это не так. Молитва имеет в нем прямое отношение к нигилизму и проблеме конфликта поколений, потому что именно «отцы» должны полюбить своих «детей» и молиться о них, даже если они сухи, резки и готовы к разрушению. Поэтому Тургенев очень хотел, чтобы его читатель (своего рода аналог «отцов») полюбил Базарова — иначе, как он считал, вина лежит именно на нем, на писателе. Тургенев так или почти так пишет Константину Случевскому и Александру Герцену.
— Можете ли вы назвать какие-нибудь еще неочевидные темы «Отцов и детей»?
Это роман о кризисе и расколе (Тургенев серьезно интересовался этой темой!), о тех катастрофических разобщениях, с которыми, казалось бы, никак не совладать, но, по мысли Тургенева, преодолеть их все же можно. Это роман о крайнем чувстве Богооставленности, которое ведомо каждому современному человеку и которое превращается в нигилизм: у одних он глубокий и выстраданный, у других взят на вооружение как модное платье, у третьих — доведен до абсурда. Роман этот и про «единственного» человека и его отношения с Богом, и про семью, и про общество, и про то, что есть самое главное для всех и всего. Это любовь, которая является у Тургенева не внешним, а внутренним событием — почти всегда, за редким исключением. Я бы сказала, что в этой книге вскрывается «механизм» примирения всех разногласий, которые не снимают и не сглаживают конфликтности, изначально присущей миру в целом и человеку в частности. И это роман о том, как родителям любить своих детей, потому что в этом залог спасения последних, ну а значит и всех. У Достоевского, кстати, акценты будут иными. И мне почему-то кажется, что прав в этом заочном споре именно Тургенев.
— Есть ощущение, что сегодня все меньше людей читают Тургенева просто для удовольствия (в отличие, скажем, от Достоевского или Толстого). Почему его проза вызывала совершенно иные чувства — возможно, гораздо более сильные — у современников писателя, почему его так хорошо принимали иноязычные читатели и почему наши современники часто безразличны к его словам?
На самом деле ситуация, которая описана в вашем вопросе, не нова. То же самое можно было бы сказать о читателях конца XIX — начала ХХ века. Я всегда советую своим студентам читать «Силуэты русских писателей» Юлия Айхенвальда. Там есть свод «общих мест», которые сложились о Тургеневе еще в эпоху Чехова. Между прочим, Чехов в немалой степени полемизировал в своем творчестве не столько с самим Тургеневым, сколько с общими представлениями о том, что он такое есть. И вот Айхенвальд верно заметил, что Тургенев остается для читателя своего рода «сладостной страницей» первой любви, как прекрасное воспоминание о прошлом, но не более того. А почему так? Ну потому что Тургенев не глубок, он такой «турист» по жизни, который за всем наблюдает и всюду заглядывает, но скользит по поверхности. У Тургенева нет «подлинной серьезности», из жизни он «вынул трагическую сердцевину» и «во многих отношениях его творчество — общее место». Это оценка Айхенвальда, ей более ста лет. Но едва ли сейчас среднестатистический знаток русской классической литературы (я уж не говорю о читателе-обывателе, в хорошем смысле этого слова) не согласится с критиком.
Словом, такое восприятие Тургенева — не открытие нашего времени, а уже устоявшаяся данность или… еще одно «общее место».
— Как вы полагаете, можно ли что-то с этим сделать?
Четкого ответа у меня нет. В любом случае, просто разубеждать нет смысла. Для начала нужно признать, что к чтению книг Тургенева нельзя подходить с теми же мерками, которые применимы к Достоевскому или Толстому, у которых, по мнению многих знатоков литературы у нас и за рубежом, нет «общих мест».
Дело в том, что смыслы тургеневских текстов рождаются исключительно в сфере художественности. Тургенев практически никогда не прибегает (или делает это очень редко) к открытой публицистичности в выражении своей идеи. Он предпочитает не говорить напрямую и полагает, что его читатель проявит творческую прозорливость и своего рода волю к пониманию. То есть Тургенев на самом деле едва ли не более чем Достоевский или Толстой требует от читателя творческого со-участия. Чтение Тургенева фактически является трудной и одновременно увлекательной душевно-эстетической и творческой работой. Внешне очень легкие, его тексты нужно «допрочитывать» самому, искать глубины в каждом слове, фразе, образе, мотиве и, наконец, в целом художественной постройки. При этом Тургенев вовсе не заставляет читателя это делать, он предполагает свободный выбор. А это значит, что, в принципе, можно считывать только с поверхности текста, наслаждаться красотой описания, психологизмом характеров или ситуации, видеть родственные чувства и эмоции, погрузиться в историческую картину — и этого тоже будет достаточно. Хотя, безусловно, чтение любого художественного сочинения всегда предполагает вчитывание в образы, и применительно к текстам Достоевского или Толстого это тоже необходимо делать. Но у Тургенева на художественности всегда лежит особенная нагрузка. В ней — всё. Поэтому если читатель действительно хочет приблизиться к пониманию смыслов тургеневского текста, то ему просто необходимо настроить себя на серьезное творческое дело. Подобного рода свободой, между прочим, не обладает читатель Достоевского и Толстого, который должен идти за писателем почти как за мессией, верить его слову и в какой-то мере подчиняться ему. В науке о творчестве Достоевского давно отмечено, что так называемый полифонизм его романов, где почти у каждого героя есть право на свой голос и свое слово, — явление обманчивое, поскольку за всем этим стоит авторская сверхзадача «восстановления» падшего человека. Быть больше чем литератором стремился всегда и Толстой, и это ему, создавшему свое учение, в немалой степени удалось — за ним шли как за пророком. А Тургенев никого никуда не вел, он предоставлял читателю возможность идти самому. Это очень сложное дело — свободно выбирать свой путь. Всегда легче несвобода, меньше ответственности.
Возможно, именно поэтому у Тургенева сейчас нет большой читательской аудитории. Причем ее нет ни на его родине, ни за рубежом, где он всегда, с одной стороны, воспринимался как писатель западного склада, а с другой — в чем-то совсем иной и непонятный, поскольку даже его иностранные друзья отмечали, что тургеневский «реализм» удивительно не похож на их метод письма. В какой-то момент Тургенев действительно считался на Западе первым русским писателем, но позже тихо уступил это место своим более молодым современникам. Повторюсь, читателю, как западному, так и русскому, проще, когда ему говорят, куда идти. Словом, Тургенев был и остается писателем «элитарным» и «для немногих». В этом нет ничего нового и удивительного.
— Широкое признание Тургенева в других странах и его влияние на другие литературы — известный факт, однако однажды мне довелось услышать крайне причудливое замечание о масштабах его влияния. Дело было на лекции китайского профессора Ли Чжэнжуна, литературоведа-компаративиста, выступавшего в Москве. Процитирую дословно (записано со слов переводчицы): «Китайская литература в современном ее варианте испытала колоссальное влияние русской литературы, так же как и современная японская литература (некоторые японские литературоведы считают, что японская литература началась с переводов Тургенева — в частности, с его „Стихотворений в прозе”)». Нет ли тут какой-то ошибки? Очень уж странно звучит.
Я могу ответить на этот вопрос не совсем профессионально, поскольку ситуацию о восприятии и влиянии Тургенева на новую культуру в Китае или на японскую культуру знаю только в общих чертах и исключительно как русист. Да, на Востоке «Стихотворения в прозе» появились раньше других сочинений Тургенева и стали очень популярными. По крайней мере в Китае тургеневское присутствие началось именно с них. Но известно, что ни одно явление из культуры отдающей не будет воспринято другой стороной без должных оснований, если нет «встречного течения». В этом плане тургеневские «Синилии» и по своей малой форме, и по колоссальному объему содержания, заключающегося в этой малой форме, очень понятны и близки и японцам, и китайцам. Восточные люди вообще лучше воспринимают нюансы, штрихи, им яснее медленная неподвижность мощного внутреннего движения, которые отличают Тургенева. Кстати, и Гончарова тоже. И его там, особенно в Японии, очень любят, гораздо больше, чем в России, по-моему. К Достоевскому и Толстому, насколько мне известно, существует колоссальный интерес в Японии. Китай в этом плане отличается тем, что любимые русские писатели там — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев и Чехов.
Источник: gorky.media