Мятеж, как солнце, варили… Поэты и революция, 1917

Статья 9 ноября 2020 г.

«Как ни называй события 7-8 ноября 1917 года — революцией, захватом власти, переворотом или просто штурмом Зимнего, — одно остается неизменным: это событие воспевали в стихах на протяжении нескольких десятилетий как сакральную мистерию»

Три десятилетия назад это был главный праздник страны. Праздник государствообразующего мифа, затмивший для Советского Союза (как оказалось, на время) прежние устои и все мировые религии. Мифотворчество в трактовке исторических событий - явление неизбежное, это образное восприятие истории, когда правда перемешивается с преувеличениями и художественным вымыслом. И здесь необходимы сильные образы, которые может дать только поэзия.

На самом названии праздника сказался революционный разлом 1917 года: Великий Октябрь отмечали в ноябре. Страна присоединилась к григорианскому календарю как раз в результате этих событий… Такой праздник, конечно, требовал гимнов, маршей и поэм. Впрочем, «государственный заказ» и не требовался. Поэты и так шли в революцию, увлекались ею и по собственному почину старались превратить взятие Зимнего в эффектный эпос.

Поэтам (а еще - художникам, кинематографистам, романистам) удалось показать события петроградской октябрьской ночи гораздо масштабнее и героичнее, чем это было в реальности.

Чтобы никто не сомневался: вот вам форменная кульминация мировой истории.

Как ни называй события 7-8 ноября 1917 года — революцией, захватом власти, переворотом или просто штурмом Зимнего, - одно остается неизменным: это событие воспевали в стихах на протяжении нескольких десятилетий как сакральную мистерию. С годами славословия выродились в несколько натужную традицию, но в первые годы «нового мира» голоса звучали без фальши.

Для Маяковского эта веха сразу стала главной. В первой же своей «Оде революции» он выложил полную колоду эмоций и предчувствий:

Тебе,
освистанная,
осмеянная батареями,
тебе,
изъязвленная злословием штыков,
восторженно возношу
над руганью реемой
оды торжественное
«О»!
О, звериная!
О, детская!
О, копеечная!
О, великая!
Каким названьем тебя еще звали?
Как обернешься еще, двуликая?
Стройной постройкой,
грудой развалин?

Итак, первое определение Октябрьской революции в поэзии - «освистанная». Да и остальные ему под стать. Такой зачин сделал Маяковский, понимавший, что борьба только началась. Словом, в конце 1917-го, когда будущий автор поэмы «Хорошо» слагал эти строки, Октябрь еще не стал монументом. К тому же ситуация могла сложиться так, что мы бы стали приписывать эти строки не Октябрю, а Февралю… И все-таки уже осенью 1917-го

Маяковский испытывал потребность в возрождении антикварного жанра оды.

Конечно, речь не шла о воспроизведении оды XVIII века. Стих новейших одописцев звучал ультрасовременно. Но, как и поэты времен классицизма, они сознательно приписывали себя к определенной партии, строившей новый мир. При Петре и Екатерине таким новым миром слыла просвещенная монархия, после 1917 года — победивший социализм.

Масштаб событий октябрьской ночи стал ясен не раньше 1918 года. В первые недели после захвата власти сами большевики не осознавали, что это «всерьез и надолго». Но уже летом 1918-го, когда новая власть показала, что может себя защитить, взятие Зимнего стало превращаться в легенду. А первую годовщину штурма власти Петрограда постарались превратить в полноценный праздник - с транспарантами, с революционными песнями и театральными представлениями. Без стихов такие праздники не обходятся.

Беспрекословным апологетом Октября был стихотворец Илья Садофьев. До революции его вещицы иногда появлялись в полулегальной партийной печати, а после Октября он стал заметной фигурой в литературном мире. Его сборник назывался с пролетарским шиком: «Динамо-стихи». А в одно из программных стихотворений называлось «Поэма поэм». Поэмой поэм он называл Октябрьскую революцию… Брюсов называл Садофьева «поэтом великого революционного пафоса, для которых он нашел соответственное выражение». Его элементарные стихи, звучавшие на площадях, стали для многих эффектным политическим ликбезом:

Весь мир — два грозных фронта,
Два лагеря, два класса,
Весь мир — арена битвы.
Весь мир — они и мы.
Мы — Армия свободы,
Творцы счастливой жизни.
Они — разгул насилья,
Оплот гнетущей тьмы.

В ту пору штыков на столичных улицах хватало. Но молодые поэты воспевали революцию без принуждения.

Для многих разрушение старого мира было юношеской мечтой, которая переплеталась и с творческой программой.

Казалось, что в прошлое уходит вся литературная рутина - с академическим пушкинианством и «уставшим» символизмом. Отсюда - программная агрессия футуристов (и не только их) по отношению к прошлому. Сначала они бунтовали против гимназии, против университетских устоев, против литературной классики, а уже потом - против самодержавия, буржуазии, против мирового империализма, развязывающего войны… В большевиках они увидели политическую гарантию для своей программы. Заранее поэтизировали их - решительных комиссаров в кожанках. Заранее - еще до того, как эти комиссары показали себя.

Впрочем, многие начали воспевать еще Керенского. Культ этого гения революции - в понимании лета 1917 года - подготовил мифологию Октября:

Это не ночь, не дождь и не хором
Рвущееся: «Керенский, ура!»,
Это слепящий выход на форум
Из катакомб, безысходных вчера.

Это Пастернак, позже (но еще в 1920-е) создавший один из лучших поэтических портретов Ленина:

Он был как выпад на рапире.
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.

Так и в живописи: Исаак Бродский тоже успел зарисовать Керенского в краткую пору его триумфа. А потом создал самую душевную лениниану и сталиниану. Успел зарисовать Фрунзе и Ворошилова под осенним солнцем. Это и есть революция: быстрые повороты колеса.

Революционным считался сам поэтический поиск, эксперимент. Таков был странствующий гений Велимир Хлебников — настоящий революционный поэт, веривший во вселенское значение событий 1917 года. За несколько дней до Октября он писал от имени «председателей земного шара»: «Правительство земного шара постановило: считать Временное правительство временно не существующим». Напророчил смену вех! А после октября, по воспоминаниям Юрия Анненкова, Хлебников восхищался словотворчеством большевиков: «Эр Эс Эф Эс Эр! Че-ка! Нар-ком! Это же заумный язык, это же моя фонетика, мои фонемы! Это памятник Хлебникову!» И он благословлял перемены напористыми неясными стихами:

Лети, созвездье человечье,
Всё дальше, далее в простор…

В 1917—1918-м поэты не пытались подсластить ситуацию. Писали и о крови, и о грязи. Поэтому так искренне звучали в те годы строки, которые сегодня не любят цитировать:

Небо — как колокол,
Месяц — язык,
Мать моя родина,
Я — большевик.
Ради вселенского
Братства людей
Радуюсь песней я
Смерти твоей.

Это Есенин, «Иорданская голубица». И революцию он здесь понимает не только с «крестьянским» уклоном, но и с хлыстовским. Строфу про большевика в советские времена часто вспоминали как пример есенинской революционности. Но то, что он наворотил в «Голубице» вокруг большевика с колоколом, мало кто пытался понять. А это экстатическая поэма. Здесь революция воспринимается как апокалипсис - и воспринимается с восторгом.

Важно, что о жертвах, о жестокой борьбе поэты начали писать до Гражданской войны, до большой крови.

Предчувствовали или, как буревестники, пытались накликать. А может быть, музыка революции навеяла.

В проверенной некрасовской манере писал о революции Демьян Бедный - несомненно, самый популярный поэт того времени. По тиражам, по количеству крылатых выражений у него в те годы не было конкурентов. «Агитки Бедного Демьяна» в те годы звучали повсюду. Но многие понимали: этот добросовестный боец революции слишком простоват и потому недотягивает до высот исторической мистерии. А Илья Сельвинский изобретал новый язык, новый способ монтажа строк - и дух революции в его «Улялаевщине» куда важнее сюжета поэмы:

Куда швыряло акции, керенки, валюты,
Белье, томик Блока, стэк с монограммой,
Шифрованное слово страшной телеграммы
Таинственное - «революция».

Герои великого передела страны в интерпретации Сельвинского напоминают ватагу Стеньки Разина. Формула революции у него вышла не менее точная и эффектная, чем у Маяковского:

Рушился мир из сакса и севра,
День вставал мглист,
Уже погодка серая от севера
Сыпала красный октябрьский лист.
Уже агитаторы железною речью
Наспех расковывали цеха,
Уже миллионы вставали навстречу
Ленину и ЦК…
Тут вправду мятеж, как солнце, варили,
Здесь революцию звали на «ты»
И говорили, говорили, говорили
За все за годы своей немоты.

И он это видел собственными глазами! 1917 год немало привнес в поэзию. Прежде всего - невиданную прежде ярость. Это были стихи яростных и голодных людей. Такие действительно способны «клячу истории загнать». И не «по сходной цене», а до полусмерти. В позднейшие годы эти флюиды приходилось симулировать. Уже в 1930 году Александр Прокофьев - в ту пору молодой и резвый - писал о 1917-м по легендам и пересудам:

День вовсю раскрылся при пушечном раскате.
Министры заседали,
Стояли патрули.
Мы сказали прямо:
"Покняжили, и хватит!"
По имени и отчеству прикладом провели.

Еще труднее поверить в безоглядную преданность идеалам революции, которую демонстрировали поэты 1960—80-х. Впрочем, каждый из них подверстывал к революции собственный «символ веры». Октябрь трактовали как борьбу с абсолютным злом. А уж зло было у каждого свое. В этой роли выступало и мещанство, и стремление к мировой гегемонии, и «охотнорядство», и вековая отсталость… Как «хранитель традиций», в 1961 году выступил немолодой поэт Леонид Мартынов, хорошо помнивший если не революционные, то довоенные времена:

Вообразите
Оторопь всесильных
Вчера еще сановников надменных.
Вообразите возвращенье ссыльных,
Освобождение военнопленных.
Вообразите
Концессионеров,
Цепляющихся бешено за недра,
Их прибылью дарившие столь щедро.
Вообразите коммивояжеров
В стране, забывшей вдруг о дамских тряпках.
Вообразите всяких прокуроров,
Полусмиривших свой суровый норов
И как бы пляшущих на задних лапках
Уж не в своих, но в адвокатских шапках.

За такие стихи полагались официальные аплодисменты. Но разве не искренне Мартынов грезил о «празднике непослушания», когда мещанские сокровища обесцениваются, когда всё переворачивается вверх дном, а недавние хозяева жизни становятся бедолагами? Уж тут он показывал р-революционный кулак не только буржуазным, но и новосоветским «генералам», которые к 1960-м приобрели сановитый лоск. Ежегодно выходили помпезные поэмы и баллады о революции, без которых не обходились ноябрьские выпуски литературных журналов. Среди них попадались интересные опусы - как, например, вот это позднее размышление Константина Симонова - к тому времени писавшего стихи редко, но веско:

Навеки врублен в память поколений
Тот год в крови,
Тот снег
И та страна,
Которой даже мысль была странна -
Что можно перед кем-то - на колени.
Страна, где жил
И где не умер Ленин.
Хоть помним и другие имена,
И в чем - заслуга их,
И в чем - вина. (1971)

Это стихотворная публицистика высокого уровня - без заштампованной эйфории. Симонов, отдавая должное революционному поколению, даже изрек слово «вина»! Мало кто мог позволить себе такое, оставаясь в магистральном русле советской литературы. Но мудрость, как и смелость, города берет.

На закате советской власти первые послеоктябрьские годы, а тем более - месяцы, представлялись даже не красным, а розовым романтическим временем.

В 1986 году в печати появилось стихотворение Сергея Бирюкова - скромного тамбовского поэта, неожиданно попавшего во все последние революционные антологии:

Революция невероятна
Неожиданна и молода,
Молодые поэты, годные
На бессонные ночи, на
Космические замыслы,
И уверенные по молодости -
Революция не завершена!

Здесь - не только воспевание революционных поэтов, но и коронный мотив ранней перестройки - «революция продолжается». Видимо, она продолжается до тех пор, пока ее не списали в архив. А потом возрождается и продолжается снова.

Источник: ГодЛитературы.рф